Неточные совпадения
Эти
слова были сигналом. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе. Бедный
оратор, накликавший сам на свою шею беду, выскочил из кафтана, за который было его ухватили, в одном пегом и узком камзоле, схватил за ноги Бульбу и жалким голосом молил...
Для того чтоб согласиться с этими мыслями, Самгину не нужно было особенно утруждать себя. Мысли эти давно сами собою пришли к нему и жили в нем, не требуя оформления
словами. Самгина возмутил
оратор, — он грубо обнажил и обесцветил эти мысли, «выработанные разумом истории».
Все это текло мимо Самгина, но было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи
ораторов были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но
слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят
ораторы слишком напряженно, как бы из последних сил. Он признал, что самое дельное было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета — бывшим поверенным по делам Марины.
— Я те задам! — проворчал Тагильский, облизнул губы, сунул руки в карманы и осторожно, точно кот, охотясь за птицей, мелкими шагами пошел на
оратора, а Самгин «предусмотрительно» направился к прихожей, чтоб, послушав Тагильского, в любой момент незаметно уйти. Но Тагильский не успел сказать ни
слова, ибо толстая дама возгласила...
Все затихло, когда раздались первые
слова знаменитого
оратора.
Вид «подсудимой» смешал ареопаг. Им было неловко; наконец Дмитрий Павлович, L'orateur de la famille, [семейный
оратор (фр.).] изложил пространно причину их съезда, горесть княгини, ее сердечное желание устроить судьбу своей воспитанницы и странное противудействие со стороны той, в пользу которой все делается. Сенатор подтверждал головой и указательным пальцем
слова племянника. Княгиня молчала, сидела отвернувшись и нюхала соль.
Вот четыре спорящие фигуры заняли середину комнаты и одновременно пропекают друг друга на перекрестном огне восклицаний, а в углу безнадежно выкрикивает некто пятый, которого осаждают еще трое
ораторов и, буквально, не дают сказать
слова.
«Одним
словом, — так заканчивалась заметка, — если оставить в стороне некоторые щекотливые вопросы, вызывающие (быть может, и справедливое) осуждение, м-р Гомперс оказался не только превосходным
оратором и тонким политиком, но и очень приятным собеседником, которому нельзя отказать в искреннем пафосе и возвышенном образе мыслей.
— Я не
оратор, но не могу не сказать нескольких
слов о теплом участии, которое вы принимали в благодетельных учреждениях последнего времени.
В особенности скажу я это о тех, от имени которых обращаю к вашему превосходительству прощальное
слово (
оратор окидывает взором небольшое пространство стола, усеянное чинами пятого класса; отъезжающий кланяется и жмет руки соседям; управляющий удельной конторой лезет целоваться: картина).
— Понимаешь, — иду бульваром, вижу — толпа, в середине
оратор, ну, я подошёл, стою, слушаю. Говорит он этак, знаешь, совсем без стеснения, я на всякий случай и спросил соседа: кто это такой умница? Знакомое, говорю, лицо — не знаете вы фамилии его? Фамилия — Зимин. И только это он назвал фамилию, вдруг какие-то двое цап меня под руки. «Господа, — шпион!» Я
слова сказать не успел. Вижу себя в центре, и этакая тишина вокруг, а глаза у всех — как шилья… Пропал, думаю…
Последние
слова барон, как следует хорошему
оратору, произнес громче прочих, и они были покрыты почти общим аплодисментом.
— Постой, однако! — возразил Тюменев. — В парламентах устные речи многих
ораторов записываются
слово в
слово стенографами и представляют собой образец красноречия и правильности!
— Ловко! — одобряет публика вывод
оратора. А Тяпа мычит, потирая себе грудь. Так же точно он мычит, когда с похмелья выпивает первую рюмку водки. Ротмистр сияет. Читают корреспонденции. Тут для ротмистра — «разливанное море», по его
словам. Он всюду видит, как купец скверно делает жизнь и как он портит сделанное до него. Его речи громят и уничтожают купца. Его слушают с удовольствием, потому что он — зло ругается.
А если кому из этих
ораторов и удавалось на несколько мгновений овладеть вниманием близстоящей кучки, то вдруг на скамью карабкался другой, перебивал говорящего, требовал
слова не ему, а себе или вступал с предшественником в горячую полемику; слушатели подымали новый крик, новые споры,
ораторы снова требовали внимания, снова взывали надседающимся до хрипоты голосом, жестикулировали, убеждали;
ораторов не слушали, и они, махнув рукой, после всех усилий, покидали импровизованную трибуну, чтоб уступить место другим или снова появиться самим же через минуту, и увы! — все это было совершенно тщетно.
Глаза
оратора, при сих последних
словах, умаслились некоею сентиментальною, сахаристою влагою, а в том конце стола, где присутствовал остряк Подхалютин, как будто послышалось одно многозначительное, крякающее: «гм!»
Ежеминутно то один
оратор, то вдруг несколько зараз вскакивали на скамейки, на подоконники, кричали, махали руками, тщетно требуя
слова — шум не умолкал.
Я видел, как этот кроткий пейзаж прореяло тихою молоньей, и убедился, что испанские дворяне — народ страшный и прекрасный, а вслед затем «кувырком» пошло пятое убеждение, что свободу женщин состроят не
ораторы этого
слова, а такие благодатные натуры, как мой поп Евангел, который плакал со своею женой, что она влюблена, да советовал ей от него убежать.
Едва только успел договорить свое последнее
слово капитан Львович, как десяток тысяч голосов мощно запел национальный гимн. И снова дождь цветов посыпался на
оратора…
Он не был
оратор, искал
слов, покачивался, когда говорил, и не производил своей манерой говорить никакого особенного впечатления.
—
Оратор указал на то, что я служу родине пером. Господа! Трудная это служба! Я не знаю, есть ли на свете служба тяжелее службы русского писателя, потому что ничего нет тяжелее, как хотеть сказать, считать себя обязанным сказать, — и не мочь сказать. Когда я думаю о работе русского писателя, я всегда вспоминаю
слова Некрасова о русской музе — бледной, окровавленной, иссеченной кнутом. И вот, господа, я предлагаю всем вам выпить не за государя-императора, а
— Зачем, — продолжал
оратор, — нам все эти прозвища перебирать, господа?.. Славянофилы, например, западники, что ли, там… Все это одни
слова. А нам надо дело… Не кличка творит человека!.. И будто нельзя почтенному гражданину занимать свою позицию? Будто ему кличка доставляет ход и уважение?.. Надо это бросить… Жалуются все: рук нет, голов нет, способных людей и благонамеренных. Мудрено ли это?.. Потому, господа, что боятся самих себя… Все в кабалу к другим идут!..
Слово «момент», впоследствии основательно истасканное нашими военными
ораторами, кажется, впервые было пущено Берлинским и с его легкой руки сделалось необходимым подспорьем русского военного красноречия.
— Лорды и джентльмены! (хотя джентльмен, кроме самого
оратора, всего только один, в лице Володи Кареева). И вы, миледи! Сия юная дочь народа выказала пример исключительного самопожертвования и великодушия, и за это я позволяю себе поднять сей сосуд с китайским нектаром, — он поднял стакан с чаем, — и осушить его за ее здоровье и облобызать ее благородную руку. Миледи, — обратился он к Саше, ни
слова не понявшей из его речи, — разрешите облобызать вашу руку в знак моего глубокого уважения к вам.
Александр Павлович, сидя на троне, произнес на французском языке речь, полную ободрений и обещаний, которую сенаторы, нунции и депутаты слушали в глубоком молчании. Голос августейшего
оратора был глух и печален. Его благородное лицо, носившее отпечаток болезненной бледности, было покрыто облаком грусти. Речь окончилась следующими замечательными
словами...
Она была красноречива, подтверждая
слова латинской пословицы: «сердце делает
оратора».
На ней, в нескольких
словах, заключалось для Волынского все высокое, все изящное, о чем
оратор напрасно целые полчаса проповедовал; на ней было начертано: Мариорица; твоя Мариорица — скучно Мариорице!
Конца бы не было сильному, всесокрушающему потоку, льющемуся из уст нашего
оратора, для которого
слово «адрес» было то же, что поднятие затвора у спуска воды на мельнице, — если бы не поспешил Фриц заткнуть прорыв этот докладом, что поставит карету и лошадей в уголку долины, в тени.